Пир (на конкурс)
#новогодний_alterlit #Петербург #конкурс_alterlit
Случилось следующее. В дверь постучали. Причём постучали быстро, яростно, с какой–то, прямо скажем, похоронной точностью. Здесь подошли бы пугающие и пугающе–пресные примеры: каждый удар, как гвоздь в крышку гроба или последний стук сердца перед инфарктом. Их [примеры] брать, разумеется, не стоит. Пошлятина. Куда проще объяснить страх старого Поликарпа – хозяина квартиры – так, на пальцах:
Во–первых, сгущался вечер.
Во–вторых, военное время. Напуганные, обессиленные люди. Щербатые, заледенелые фасады. Гарь. Грязь. Голод. Вывески: «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна!» – прямо по Нарвскому проспекту. Красными буквами!
Праздник или нет – никто в Ленинграде, очевидно, не ждал гостей.
«Вот меня убьют, – лениво думал Поликарп, подходя к двери, – а ведь я даже не выбрит».
Наконец, в–третьих, его волновали халтурные финские замки, которые отказывались защищать квартиру. Что там Балтийский ветер, распахнуть створку мог простой кашель.
Поликарп, поставил на тумбочку блюдце со свечой и спросил:
– Кто?
Вопрос разменяли на сильный удар. Клацнула щеколда. Ещё раз. Ещё. А потом какой–то другой, внутренний Поликарп бросился держать дверь, звать на помощь, крепко браниться. Этот храбрый Поликарп, разумеется, разминулся с настоящим и исчез где–то в лабиринтах сознания. Оригинал же сделал шахматный шаг (буквой «Г») от двери и застыл с поднятыми руками.
В коридор вошли трое:
Первый – тучный до блокады, а теперь просто коренастый детина. Шёл неуверенно, шарил рукой и периодически дёргал бровями, будто балансировал ими для равновесия.
Второй – лысый, долговязый. Дёрганный какой–то: вот он сорвал зубами варежку, вот механически отряхнул штанину, чихнул, поморщился, высморкался в рукав, потоптался, высморкался опять. Не человек, судорога ставшая человеком.
Третий – мальчишка лет десяти с папиросой в зубах. Беспризорник. Нелепый, как мат в три хода.
– Хавка у деда есть? – прозвучал вопрос.
«Грабят, – подумал Поликарп, – так буднично грабят».
И ведь действительно – преступления теперь сделались обыденностью. Вместе с разбитыми зданиями – раскололись, растрескались сами люди. Поликарп застал этот город родиной поэтов, видел салют в честь взятия Перемышля, разруху революции, залпы в темноте. Помнил, как неуклюже, будто папаху, водружали на город новое красное имя. Как писал об этом письма в Вену, борясь с облавами и опечатками. Как знаменитый Поликарп, гроссмейстер Поликарп задвинул блестящую карьеру на дальнюю полку. Как прошла молодость. Как вошла в привычку старость. И все эти тяготы, нужно заметить, не могли сравниться с блокадой. Петербург – трагично отмечал Поликарп – теперь околел.
– Пойдёмте за мной, – просто сказал он, – у меня накрыт праздничный стол.
И потащил по коридору оранжевый шлейф свечи. Налётчики следовали за Поликарпом в тишине, словно повторяя композицию какой–то забытой картины, повествующей о мрачном конвое испанской инквизиции.
В самом хвосте плёлся мальчишка с папиросой – Филь. Он относился к тому сорту фронтовых детей, которые из «коммунизма» и «котлеты» выбирают второе.
Старик свернул в просторную комнату, где широкий стол обнимала темнота. Принялся зажигать свечи и расставлять их в шашечном порядке. Наконец, Филь разглядел рваную скатерть, заставленную пустыми тарелками, стеклянными фужерами и фарфоровой миской в форме лебедя. Еды не было.
– Присаживайтесь, будем праздновать, – улыбнулся старик.
Филь зачем–то послушался, а его товарищи – Гречкин и Лужов – остались стоять по разные стороны стола. Они ждали, что старик вынесет закуски, но тот лишь поднял пустой фужер:
– С Новым годом! – и в один глоток выпил весь воздух. – Champagne, господа.
На это Гречкин возмутил тишину сильным ударом по столешнице.
– Ты издеваешься, папаша? Хавка где?
– Да вот же, – и старик обвёл рукой скатерть, – на! Вот те красное мясо, вот те белое мясо, между ними осётр с лимончиком. О! А там у нас икорка…
Гречкин швырнул в стену фарфоровую миску. Лебединая голова откололась и скатилась к его ногам.
– Дошутишься!
Лужов в это время осматривал ящики, рылся в комоде, проверял шкафы. Ничего. Пыль и пыль.
– Пусто, – сказал он, – у него вообще от дома только стены. Бредит старый.
– Бредит, – кивнул Гречкин.
– Того?
Беззвучно он сжал руками воздух и повернул, словно ломал невидимую шею.
– Да чёрт с ним. Без нас недолго осталось.
И они, немного потоптавшись, направились к выходу. Филь поплёлся следом, но на самом пороге замер. Вернулся в комнату.
– А как это? – спросил он, указав на стол.
Старик развёл руками:
– А иначе быть не может. Мы давно здесь забыли, что такое пища. Мы страх едим, волю, надежды всякие. А пища давно испортилась.
И он наколол вилкой пустоту, принялся жевать.
– О, а вот и салют начался. Гляди.
Старик указал на чёрный квадрат ночи в окне.
Филь подошёл, чувствуя какую–то потаённую жалость к себе. Он никогда не видел салюта, не помнил весёлые новогодние застолья, смех и звон фужеров. От этой разъедающей жалости ему стало так стыдно. Перед глазами возникли столбы дыма от Бадаевских складов, разбитые окна, вспоротые животы серых многоэтажек. И грохот, грохот, грохот артобстрела, ярость, ярость, ярость, грохот, гро–хот, я–рость, я грохот, голод, сколот, ярость, я обломки, я разруха, я глаза старухи, голубые, как бледная трепонема, я чёрный рот со сколотыми зубами, я обезглавленное тело человека в костюме рядом с магазином «Семена» на Садовой.
– Я вижу салют, – сказал Филь.
– И каков он?
– Сложно сказать, – глаза его высвечивали красные, зелёные, злотые вспышки, – похоже на артобстрел.